— Оставьте меня одного с ним, — сказал Тренмор куртизанке, — теперь он принадлежит только мне.
Цинцолина, по натуре существо доброе и беззаботное, запечатлев поцелуй на холодных губах Стенио, поручила его богу и Тренмору; уходя, она глубоко вздохнула, после чего вернулась на пиршество, где теперь стало еще веселее и шумнее.
— В другой раз, — сказал Марино, протягивая Цинцолине бокал с вином, — ты уже, надеюсь, не станешь давать этому пропойце Стенио пить из твоего бокала. Это работа Челлини; хорошо еще, что его не повредили, когда уронили на пол.
47. КЛАВДИЯ
Придя в себя, Стенио презрительно посмотрел на хлопотавшего возле него друга.
— Почему мы здесь одни? — спросил он. — Почему нас выгнали из дома, как прокаженных?
— Вам не следует больше возвращаться на эту оргию, — сказал Тренмор, — потому что сами собутыльники ваши презирают вас и гонят вон. Вы все потеряли, все погубили; вы забыли бога, вы надругались над всем человеческим. Вам остались только узы дружбы, она-то вас всегда приютит.
— А чем мне поможет дружба? — с горечью сказал Стенио. — Разве не она первая устала от меня и объявила, что ничего не может для меня сделать?
— Это вы сами ее оттолкнули; это вы презрели ее благодеяния и от них отказались. Несчастное дитя! Вернитесь к нам, вернитесь к себе самому. Лелия зовет вас; если вы признаете свои заблуждения, Лелия о них позабудет…
— Оставьте меня! — гневно вскричал Стенио. — Никогда не произносите при мне имени этой женщины. Это ее проклятое влияние растлило мои молодые годы; это ее дьявольская ирония открыла мне глаза и показала жизнь во всей ее наготе, во всем уродстве. Не говорите мне больше о Лелии: я больше ее не знаю, я позабыл, как она выглядит. Я далее не знаю, любил ли я ее когда-нибудь. Сто лет прошло с тех пор, как я ее оставил. Если бы я теперь ее увидал, я бы расхохотался от жалости, стоило бы мне только вспомнить о том, что за это время я обладал сотнею женщин, более красивых, более юных, более чистых и более пылких, чем она, и что я досыта испил с ними наслаждения. Для чего же мне теперь гнуть колени перед этим мраморным идолом? Даже если бы у меня был пламенный взгляд Пигмалиона и добрая воля богов, чтобы оживить этот мрамор, на что он мне нужен? Что может она мне дать такого, чего нет у других? Было время, когда я верил в бесконечные радости, в неземные наслаждения. В ее объятиях мечтал я о высшем блаженстве, об экстазе ангелов у ног всевышнего. Но сегодня я больше не верю ни в небеса, ни в ангелов, ни в бога, ни в Лелию. Я познал человеческие радости; я уже больше не могу их переоценить. Это Лелия позаботилась о том, чтобы меня просветить. Теперь я достаточно всего знаю, знаю, может быть, больше, чем она сама! Пусть она лучше об этом не напоминает, не то я отомщу ей за все то зло, которое она мне причинила.
— Горечь твоя успокаивает меня, гнев твой мне нравится, — сказал Тренмор. — Я боялся, что ты будешь бесчувствен к прошлому. Теперь я вижу, что оно глубоко тебя волнует и что сопротивление Лелии осталось у тебя в памяти, как незажившая рана. Да будет благословен господь! Стенио потерял только здоровье; душа его полна сил и надежд на будущее.
— Блистательный философ, насмешливый стоик, — вскричал Стенио, приходя в ярость, — вы что, явились сюда, чтобы отравить своими оскорблениями мои последние часы, или по глупости своей вы находите удовольствие в том, чтобы бесстрастным взором смотреть на мои страдания? Вернитесь туда, откуда пришли, и дайте мне умереть среди суеты и разгула. Не презирайте последних усилий души, может быть и раздавленной своими заблуждениями, но зато не униженной ничьим сочувствием.
Тренмор опустил голову и молчал. Он подыскивал слова, которые могли бы смягчить горечь этой неистовой гордыни, и сердце его наполнилось грустью. Его суровое лицо потеряло привычное спокойствие, и слезы выступили у него на глазах.
Стенио заметил их и был растроган до глубины души. Их взгляды встретились; в глазах Тренмора было столько страдания, что Стенио, почувствовав себя побежденным, проникся жалостью к самому себе. Насмешка и равнодушие, которые окружали его уже давно, приучили его краснеть за свои страдания. Когда он почувствовал, что дружеское участие смягчает ему сердце, он в первую минуту не хотел этому верить, а потом, окончательно покорившись, порывисто кинулся в объятия Тренмора. Но тут же он устыдился своего порыва, а вскочив, увидел женщину, закутанную в венецианский плащ,
— проскользнув мимо него, она укрылась в тени беседки. Это была принцесса Клавдия, в сопровождении одной из своих приближенных направлявшаяся в какой-то садовый павильон.
— Ну конечно, — сказал Стенио, поправляя воротник батистовой рубашки и закалывая его бриллиантовым аграфом, — я не могу допустить, чтобы бедное дитя томилось по мне, и не пожалеть ее. Цинцолина, верно, забыла, что эта девочка должна прийти. Долг чести требует, чтобы я первым пришел на свидание.
В ту же минуту Стенио повернул голову туда, куда шла Клавдия. Его измятое лицо сразу помолодело. Грудь его вздымалась от желаний. Он вырвал руку из руки Тренмора и быстро побежал к павильону, стараясь опередить Клавдию; но вскоре он замедлил шаг и со спокойной небрежностью побрел к своей цели.
Он подошел к дверям павильона одновременно с ней и, задыхаясь от усталости, облокотился о перила крыльца. Юная принцесса, вся красная от смущения и дрожавшая от радости, решила, что поэт, предмет ее любви, охвачен волнением и смущен так же, как она. Но Стенио, немного оживившийся, завидев блеск ее черных глаз, предложил ей руку, чтобы войти вместе с нею, и в движениях его была уверенность герольда и церемонная вежливость камергера.
Когда они остались одни и когда она села, лицо ее все еще пылало и она продолжала дрожать. Стенио какое-то время в молчании на нее смотрел. Принцесса Клавдия была еще очень юна; формы ее тела, правда, уже определились, но еще не окончательно развились; непомерно длинные ресницы, желтизна кожи, преждевременно ставшей гладкой и шелковистой, едва заметные синие круги вокруг темных глаз, болезненный и утомленный вид — все говорило о преждевременно наступившей зрелости, о необузданном воображении. Несмотря на все эти признаки, указывавшие на горячность ее натуры и предвещавшие ей будущее, полное гроз, Клавдия сохранила еще все стыдливое очарование юности. Волнение свое она не умела скрыть, но вместе с тем была не в силах еще до конца обнаружить. Ее дрожащие губы, казалось, звали к поцелую, но глаза были влажны от слез; ее не окончательно еще установившийся голос, казалось, просил пощады и покровительства; желание и испуг потрясали все это хрупкое существо, в котором стыдливое целомудрие смешивалось с огнем страсти.
Охваченный восхищением, Стенио сначала подивился в душе, что ему досталось такое великое сокровище. В первый раз ему приходилось видеть принцессу так близко и уделять ей столько внимания. Она оказалась гораздо красивее и соблазнительнее, чем он ожидал. Но его угасшие и пресытившиеся чувства не могли уже больше обмануть его разум, скептический и холодный. В одно мгновение он рассмотрел Клавдию и взглядом своим овладел ею всей, начиная от пышных волос, собранных жемчужною сеткой, и кончая маленькими ножками в шелковых туфельках. Мысленно он представил себе всю ее будущую жизнь, начиная от этой первой причуды, бросившей ее в объятия бедного поэта, и кончая отвратительными ласками и развратом высокопоставленной старости. Огорченный, испуганный, а главное, охваченный беспредельным отвращением, Стенио смотрел на нее странным взглядом и не мог вымолвить ни слова. Когда он заметил, в какое глупое положение его ставит задумчивость, он попытался подойти к ней и что-то сказать. Но ему никогда еще не удавалось притвориться влюбленным, и он спросил с любопытством и вместе с тем строго, по-отечески беря ее за руку:
— Сколько же вам лет?
— Четырнадцать, — ответила юная принцесса, растерянная и совсем оторопевшая от удивления, огорчения, гнева и страха.